Быть или не быть?Мало что так отталкивает от атеизма, как мысль о том, что однажды все кончится и больше ничего не будет, как того требует последовательный атеизм и материализм. Но думать так абсолютно неестественно для человека. Помню, автор одной книги о танаталогии (науке о смерти) сетовал, что в обществе мало говорят о смерти, это не принято, для многих людей смерти как будто не существует и т. д. Ему это кажется неправильным. Но ведь это абсолютно естественно – не думать о смерти. Смерть никому не интересна, никому не нужна.
Если человек рождается на свет только для того, чтобы однажды исчезнуть, тогда зачем все это? Не проще ли сразу со всем покончить? В этом случае в знаменитой дилемме «быть или не быть?» ответ однозначно на втором месте. Конечно, Шекспир не ставил этот вопрос под таким углом, а вот Толстой в «Анне Карениной» ставит его очень метко. Извиняюсь за столь длинную цитату, но это лучшее описание эволюции человека к вере под воздействием рассуждений о смерти, что я встречал:
Смерть, неизбежный конец всего, в первый раз с неотразимою силой представилась ему. И смерть эта, которая тут, в этом любимом брате, спросонков стонущем и безразлично по привычке призывавшем то Бога, то черта, была совсем не так далека, как ему прежде казалось. Она была и в нем самом – он это чувствовал. Не нынче, так завтра, не завтра, так через тридцать лет, разве не все равно? А что такое была эта неизбежная смерть, – он не только не знал, не только никогда и не думал об этом, но не умел и не смел думать об этом.
«Я работаю, я хочу сделать что-то, а я и забыл, что все кончится, что – смерть».
Он сидел на кровати в темноте, скорчившись и обняв свои колени, и, сдерживая дыхание от напряжения мысли, думал. Но чем более он напрягал мысль, тем только яснее ему становилось, что это несомненно так, что действительно он забыл, просмотрел в жизни одно маленькое обстоятельство – то, что придет смерть и все кончится, что ничего и не стоило начинать и что помочь этому никак нельзя. Да, это ужасно, но это так.
…
С той минуты, как при виде любимого умирающего брата Левин в первый раз взглянул на вопросы жизни и смерти сквозь те новые, как он называл их, убеждения, которые незаметно для него, в период от двадцати до тридцати четырех лет, заменили его детские и юношеские верования, – он ужаснулся не столько смерти, сколько жизни без малейшего знания о том, откуда, для чего, зачем и что она такое. Организм, разрушение его, неистребимость материи, закон сохранения силы, развитие – были те слова, которые заменили ему прежнюю веру. Слова эти и связанные с ними понятия были очень хороши для умственных целей; но для жизни они ничего не давали, и Левин вдруг почувствовал себя в положении человека, который променял бы теплую шубу на кисейную одежду и который в первый раз на морозе несомненно, не рассуждениями, а всем существом своим убедился бы, что он все равно что голый и что он неминуемо должен мучительно погибнуть.
С той минуты, хотя и не отдавая себе в том отчета и продолжая жить по-прежнему, Левин не переставал чувствовать этот страх за свое незнание.
Кроме того, он смутно чувствовал, что то, что он называл своими убеждениями, было не только незнание, но что это был такой склад мысли, при котором невозможно было знание того, что ему нужно было.
Первое время женитьба, новые радости и обязанности, узнанные им, совершенно заглушили эти мысли; но в последнее время, после родов жены, когда он жил в Москве без дела, Левину все чаще и чаще, настоятельнее и настоятельнее стал представляться требовавший разрешения вопрос.
Вопрос для него состоял в следующем: «Если я не признаю тех ответов, которые дает христианство на вопросы моей жизни, то какие я признаю ответы?» И он никак не мог найти во всем арсенале своих убеждений не только каких-нибудь ответов, но ничего похожего на ответ.
…
«Без знания того, что я такое и зачем я здесь, нельзя жить. А знать я этого не могу, следовательно нельзя жить», – говорил себе Левин.
«В бесконечном времени, в бесконечности материи, в бесконечном пространстве выделяется пузырек-организм, и пузырек этот подержится и лопнет, и пузырек этот – я».
Это была мучительная неправда, но это был единственный, последний результат вековых трудов мысли человеческой в этом направлении.
Это было то последнее верование, на котором строились все, во всех отраслях, изыскания человеческой мысли. Это было царствующее убеждение, и Левин из всех других объяснений, как все-таки более ясное, невольно, сам не зная когда и как, усвоил именно это.
Но это не только была неправда, это была жестокая насмешка какой-то злой силы, злой, противной и такой, которой нельзя было подчиняться.
Надо было избавиться от этой силы. И избавление было в руках каждого. Надо было прекратить эту зависимостъ от зла. И было одно средство – смерть.
И, счастливый семьянин, здоровый человек, Левин был несколько раз так близок к самоубийству, что спрятал шнурок, чтобы не повеситься на нем, и боялся ходить с ружьем, чтобы не застрелиться.
…
«Зачем все это делается? – думал он. – Зачем я тут стою, заставляю их работать? Из чего они все хлопочут и стараются показать при мне свое усердие? Из чего бьется эта старуха Матрена, моя знакомая? (Я лечил ее, когда на пожаре на нее упала матица), – думал он, глядя на худую бабу, которая, двигая граблями зерно, напряженно ступала черно-загорелыми босыми ногами по неровному жесткому току. – Тогда она выздоровела; но не нынче-завтра, через десять лет, ее закопают, и ничего не останется ни от нее, ни от этой щеголихи в красной паневе, которая таким ловким, нежным движением отбивает из мякины колос. И ее закопают, и пегого мерина этого очень скоро, – думал он, глядя на тяжело носящую брюхом и часто дышащую раздутыми ноздрями лошадь, переступающую по убегающему из-под нее наклонному колесу. – И ее закопают, и Федора подавальщика с его курчавой, полною мякины бородой и прорванной на белом плече рубашкой закопают. А он разрывает снопы, и что-то командует, и кричит на баб, и быстрым движением поправляет ремень на маховом колесе. И главное, не только их, но меня закопают, и ничего не останется. К чему?»
Вслед за толстовским героем я точно знаю, что не приемлю мысль о смерти как окончании существования без всякой надежды. Еще больше я не приемлю смерть в сочетании с несправедливостью. Если туристы едут в автобусе, а он падает в пропасть, потому что водитель заснул, или маленький ребенок идет по улице, а ему на голову падает ракета, то от такой жизни нужно проснуться, как от кошмарного сна. Если в этой вселенной происходят такие вещи и это невозможно исправить, то эта вселенная изначально плоха и ее нужно отменить, выбросить в мусор, как неудачный проект. Я отвергаю такую вселенную и себя в ней, отвергаю аксиоматично, как нечто, что невозможно просто потому, что невозможно. Отвергнув это, мне ничего не остается, как принять ответы из Библии, и принять их несложно.
Атеизм считает это трусостью и слабостью, говоря: нужно иметь смелость смотреть в лицо фактам, даже если они неприятны. Но людей, способных посмотреть в лицо такому факту и после этого сохранить хоть что-то позитивное внутри, наверное, единицы во всем мире. Человек не робот, его существование основано не только на фактах. У него есть еще чувства, эмоции, душа. Некоторые факты просто несовместимы с его внутренним миром. Человек не всегда делает чисто интеллектуальный выбор, но иногда и нравственный. Даже многие из тех, кто привык считать себя атеистом, втайне верят или хотя бы надеются, что после смерти что-то будет, хоть что-то. Если такие атеисты сочтут меня трусом, пусть так. Зато я счастлив в своей трусости, а они несчастны в своей смелости. И к чему тогда смелость?
http://chivchalov.blogspot.com/2011/05/blog-post_07.html#comment-form